Павел Бирюков - Биография Л.Н.Толстого. Том 3
«Я вам говорил о Christian science учении, которое недавно возникло в Америке. Они очень сочувствуют моим взглядам и пишут мне и присылают и книги, и брошюры. В этом учении есть много гораздо более важного, чем мне показалось сначала. Слабая сторона их, усиливаемая их женщинами, в том, что можно лечить болезни духовно, и это глупо, но основная мысль, прекрасно выраженная, которую я дал племяннице перевести, такая: болезни и грехи – это все равно, что движение и тепло: одно переходит в другое. Болезни большею частью – последствия греха, и чтобы избавиться от них, надо избавиться от греха – заблуждения. И живя в заблуждении, надо знать, что живешь в болезни, которая если еще не появилась, то неизбежно появится. Важно еще то, что всякий человек, подвергаясь болезням, несет ответственность за заблуждения других: и предков, и современников; и что каждый, живя в заблуждении, вносит болезни и страдания в других – в потомков и в современников. И что каждый, живя безболезненно, обязан этим другим – и предкам, и современным добрым людям, и что каждый, освобождаясь от заблуждений, излечивает не одного себя (одного и нельзя), а и потомков, и современников».
Все эти мысли весьма характерны для Л. Н-ча и показывают широту его взглядов, отсутствие всякого педантизма. Ему важно не формальное решение вопроса, а решение его по существу. Он искал, по слову Евангелия, прежде всего Царства Божия и правды его, зная, что все остальное приложится к нему.
Общее настроение Л. Н-ча в это время было чрезвычайно бодрое и радостное. В октябре 1887 года он писал между прочим Страхову:
«Не сметь быть ничем иным, как счастливым, благодарным и радостным, с успехом повторяю себе. И очень рад, что вы с этим согласны».
Глава 8. В Ясной Поляне за работой. В Москве. Новые друзья
Зиму 1887–1888 годов Л. Н-ч проводит в Москве; он с увлечением читает Герцена и пишет об этом Н. Н. Страхову:
«Все последнее время читал и читаю Герцена. Что за удивительный писатель. И наша жизнь русская за последние 20 лет была бы не та, если бы этот писатель, не был скрыт от молодого поколения. А то из организма русского общества вынут насильственно очень важный орган».
Ту же мысль подробнее Л. Н-ч развивает в письме к Черткову:
«Читаю Герцена и очень восхищаюсь и соболезную тому, что его сочинения запрещены: во-первых, это писатель – как писатель художественный – если не выше, то уж, наверное, равный нашим первым писателям; а во-вторых, если бы он вошел в духовную плоть молодых поколений с 50-х годов, то у нас не было бы революционных нигилистов.
Доказывать несостоятельность революционных теорий – нужно только читать Герцена, как казнится всякое насилие именно самим делом, для которого оно делается. Если бы не было запрещения Герцена, не было бы динамита и убийства, и виселиц, и всех расходов, усилий тайной полиции, и всего того ужаса, и всего того зла правительства и консерваторов…
Очень поучительно читать его теперь. И хороший, искренний человек. Человек, – выдающийся по силе, уму, искренности, – случайно мог без помехи дойти по ложному пути до болота и увязнуть и закричать: не ходите! И что ж! Оттого, что человек этот говорит о правительстве правду, говорит, что то, что есть, – не есть то, что должно быть, – опыт и слова этого человека старательно скрывают от тех, которые идут за ним.
Чудно и жалко. А, должно быть, так должно быть, и это только к лучшему».
Я проводил эту зиму в Петербурге, заведуя «Посредником». В скромном помещении, которое занимал тогда «Посредник» на Греческом проспекте, собиралось много друзей, группировавшихся около этого центра нового движения в Петербурге. Время это оставило во мне светлое воспоминание. Было много молодых сил, стремившихся выразиться в новых формах практической жизни.
Нам пришла мысль сорганизоваться в ремесленную кооперацию, совершенно свободную, удовлетворяющую, во-первых, потребности физического труда, а во-вторых, работающую на рынок, для поддержания вырученной суммой всей нашей организации. И мы завели артельные мастерские по трем ремеслам: столярному, сапожному и переплетному. Собирались по вечерам, большею частью учащаяся молодежь, работали, читали, пили чай и беседовали, и на всем этом лежал отпечаток наивной, чистой, молодой мечты. Конечно, Л. Н-ч был в курсе этого дела, и вот одно из его писем того времени, такое же бодрое и жизнерадостное, как и наше молодое дело.
Он писал мне в феврале 1888 года:
«Виноват… винов… вино… вин… ви… в… в… А главное, что все время хотелось вам писать, милый друг П. И. Я все письма от вас получал, но был и теперь продолжаю быть в таком тихом тупоумии, что не только статей, но писем писать не хочется. Мастерские, что устраиваются – это очень, очень хорошо. Чтение о пьянстве тоже; то, что вы приедете в марте, лучше всего. Бондарева хотел напечатать в «Русс. деле», но теперь заробел. «Жизнь» до сих пор в духовной цензуре, и так как нет ответа, то и не посылается еще для печатания за границей. Тогда заодно пошлю и Бондарева. Мисс Hapgood вчера прислала мне статьи и двух американок; и то и другое неинтересно. Вообще, если можно, скажите ей: 1) что статьи ее неинтересны мне, я все знаю об этом, а 2) то, что я боюсь, судя по поправкам французского перевода «О жизни», который я делаю, чтобы в ее переводе не было неточностей. Виноват тут я неясностью своего языка, и потому хорошо бы проверить ее перевод. Это, верно, не отказался бы сделать Страхов.
Теперь я буду делать вопросы. Что статьи Полушина? Отчего не печатаются? Что Гоголь? Что «Семен-сирота» и мн. др.?
Плюшу вчера обвенчали, и свадьба была самая глупая, т. е. настоящая. Никто этого не хотел, и сделалось само».
Вскоре после этого мне пришлось быть в Москве. Как часто бывало, я остановился у Л. Н-ча и был свидетелем одного из самых важных событий его семейной жизни, рождения его последнего сына, Ванечки.
Помню тот вечер, когда я сидел с другими детьми внизу, а наверху в гостиной совершалось великое и таинственное явление – рождение на свет нового человека. Мы все, не отдавая себе отчета в этом, переговаривались как-то шепотом, боясь нарушить величие тайны.
И вдруг пришел к нам Л. Н-ч с взволнованным, заплаканным, но уже радостным лицом и объявил, что все кончилось благополучно. «А было очень страшно!» – прибавил он нам, как бы поясняя и оправдывая свое волнение. И он пригласил меня к родильнице: ему хотелось как-то похвастать передо мной мужеством матери, перенесшей страдания без малейшего крика и даже стона. Софья Андреевна лежала на диване в гостиной, закрытая до головы теплым одеялом, и меня поразило ее лицо, одухотворенное сознанием исполненного долга, сияющее какой-то особенной неповторяемой красотой.